 |
Заключение. Различие и повторение
.
Заключение. Различие и повторение
Поскольку различие подчинено требованиям представления, оно
не мыслится и не может мыслиться само по себе. Необходимо вплотную рассмотреть
вопрос: было ли оно "всегда" подчинено этим требованиям, и по каким
причинам? Но представляется, что чистые несоответствия составляют либо небесную
потусторонность божественного согласия, недоступную нашему репрезентативному
мышлению, либо непостижимую адскую посюсторонность Океана несхожести. В любом
случае, различие само по себе, кажется, исключает всякую связь различного с
различным, делавшую его мыслимым. Кажется, оно становится мыслимым, лишь
укрощаясь, то есть подчиняясь четырехстепенному принуждению представления:
тождественности понятия, оппозиции предиката, аналогии в суждении, подобию в
восприятии. Если существует, как убедительно показал Фуко, классический мир
репрезентации, он определяется этими четырьмя межующими и согласующими его
измерениями. Это четыре корня принципа разума: тождественность понятия,
отражающаяся в ratio cognoscendi*; оппозиция предиката, развивающаяся ratio
fiendi**; аналогия в суждении, распределенная в ratio essendi***; подобие в
восприятии, определяющее ratio agendi*** *. Любое другое различие, любое
различие, не укорененное таким образом, будет несоразмерным, несоответственным,
неорганичным: слишком большим или слишком малым не только, чтобы быть
помысленным, но и чтобы быть. Переставая быть мыслимым, различие исчезает в
небытии. Из этого делают вывод, что различие само по себе все еще проклято и
должно искупить себя или быть искупленным посредством разума, делающего его
пригодным для жизни и мыслимым, превращающего его в объект органического
представления.
Быть может, наибольшее усилие философии состояло в придании
представлению бесконечности (оргиастичности). Речь вдет о распространении
представления на слишком большое и слишком малое в различии; о придании
представлению неожиданной перспективы, то есть изобретении теологических,
научных, эстетических техник, позволяющих ему интегрировать глубину различия в
себе; о том, чтобы заставить представление победить темное; включить в себя
исчезновение слишком малого и расчленение слишком большого различия; чтобы оно
обрело силу забытья, опьянения, жестокости, даже смерти. Короче, речь идет о
том, чтобы влить немного дионисийской крови в органические жилы Аполлона. Во
все времена это усилие пронизывало мир представления. Высшее желание органического
— стать оргиастическим, победить свое в себе. Благодаря Лейбницу и Гегелю это
усилие обрело два кульминационных момента. В первом случае представление
покоряет бесконечность, так как мастерство бесконечно малого чувствительно к
малейшему различию его исчезновения; во втором случае, потому что мастерство
бесконечно большого воспринимает наибольшее различие его разделения; оба случая
согласуются между собой, так как гегелевская задача — также и вопрос
исчезновения, а лейбницевская — разделения. Мастерство Гегеля состоит в
движении противоречия (нужно, чтобы различие доходило до этих пор,
распространялось до сих пор). Оно состоит во включении несущественного в
сущность, покорении бесконечного оружием конечного синтетического тождества.
Мастерство Лейбница заключается в движении, которое следует называть
речью-заменителем; оно состоит в конструировании сущности исходя из
несущественного и завоевании конечного посредством бесконечного аналитического
тождества. Нужно, чтобы различие углубилось до такой степени. Но зачем
придавать представлению бесконечность? Оно сохраняет все свои требования.
Открывается лишь основа, соотносящая избыток и нехватку различия с
тождественным, подобным, аналогичным, противоположным: основание, то есть
ничего не упускающее достаточное основание стало основой. Но ничего не
изменилось, на различии все так же лежит проклятие; просто нашли более тонкие и
возвышенные способы исчерпать, подчинить или искупить его посредством категорий
представления.
Таким образом, гегелевское противоречие как бы доводит
различие до конца; но это тупиковый путь, сводящий его к тождеству, придающий
тождеству достаточность, позволяющую ему быть и быть мыслимым. Противоречие
является наибольшим различием лишь по отношению к тождественному в зависимости
от тождественного. Опьянение и забвение — мнимые; темное уже изначально
освещено. Ничего не свидетельствует об этом лучше, чем бесцветный моноцентризм
кругов гегелевской диалектики. Быть может, это же, хотя и по-иному, относится к
условию сходимости в лейбницевском мире. Возьмем такое понятие, как
несовместимость у Лейбница. Все сходятся на том, что несовместимое несводимо к
противоревчивому, а совместимое — к тождественному. Именно в этом смысле
совместимое и несовместимое свидетельствуют о специфическом достаточном
основании и присутствии бесконечного не только в системе возможных миров, но и
в каждом мире на выбор. Труднее сказать, в чем заключаются эти новые понятия.
Однако нам кажется, что совместимость состоит лишь в следующем: условии
максимального наследования максимума различий, то есть условии сходимости
рядов, связанных с особенностями континуума. И наоборот, несовместимость миров
определяется соседством особенностей, вызывающих расходящиеся ряды. Короче,
даже став бесконечным, представление не обретает власть утверждать расхождение
либо смещать изображение. Оно нуждается в сходящемся, моноцентричном мире:
мире, где пьяны лишь свиду, где основание изображает пьяного и поет
дионисийскую песню — но это снова "чистое" основание. Дело в том, что
достаточное основание, или основа — ничто другое как способ обеспечить
господство тождественного над самим бесконечным и ввести в бесконечное
наследование подобия, связь по аналогии, оппозицию предикатов. К этому сводится
оригинальность достаточного основания: лучше обеспечить подчинение различия
учетверенному гнету. Разрушительно не только требование конечного
представления, состоящего в фиксации удачного момента различия, не слишком
большого и не слишком малого, между избытком и нехваткой; но и внешне
противоположное требование бесконечного представления, претендующего на
интеграцию бесконечно большого и бесконечно малого в различии, самих избытка и
нехватки. К различию весьма плохо применима альтернатива конечного и
бесконечного в целом, как составляющая лишь антиномию представления. Впрочем,
мы видели это в связи со счетом: современные конечные интерпретации
свидетельствуют о сущности дифференциального в той же мере, что и старые
бесконечные интерпретации, так как и те, и другие упускают вне-теоремный или
суб-репрезентативный источник, то есть "задачу", придающую силу
счету. Более того, альтернатива Малого и Большого, будь то в исключающем их
конечном представлении либо стремящемся включить их Друг в друга бесконечном
представлении — эта альтернатива вообще совершенно не согласуется с различием,
выражая лишь колебание представления по отношению к постоянно доминирующей
тождественности, или скорее колебания Тождественного по отношению к всегда
непокорной материи, чей избыток либо нехватку оно то отбрасывает, то вбирает в себя.
Наконец, вернемся к общему усилию Лейбница и Гегеля довести представление до
бесконечности. Мы не уверены, что Лейбниц зашел "дальше" (будучи из
них Двоих наименее теологичным): его концепция Идеи как системы
дифференциальных связей и особых точек, его способ исходить из несущественного
и конструировать сущности как центры упаковки особенностей, его предчувствие
расхождений, прием речи-заменителя, подход к обратному основанию между
различным и ясным — все это показывает, почему у Лейбница содержание рокочет
сильнее, опьянение и забытье — не столь наиграны, лучше ощущается тьма, а
берега Диониса — действительно ближе.
Каковы мотивы подчинения различия требованиям конечного либо
бесконечного представления? Определение метафизики через платонизм справедливо,
но определение платонизма через различение сущности и видимости недостаточно.
Различение образца и копии — первое строгое различение, установленное Платоном.
Второе, еще более глубокое —различение самоей копии и фантазма. Ясно, что
Платон различает и даже противопоставляет образец и копию лишь ради выделения
избирательного критерия между копиями и симулакрами; первые основаны на связи с
образцом, вторые дисквалифицируются как не выдержавшие испытания копией и
требованием образца. Если и существует видимость, речь идет о различении
великолепных, хорошо обоснованных аполлоновских видимостей и других видимостей
— вкрадчивых, вредоносных и пагубных, не чтящих ни основание, ни обоснованное.
Платоновское желание изгнать симулякр влечет за собой подчинение различия. Ведь
образец может быть определен лишь посредственно. И так как подобие —
внутреннее, нужно, чтобы сам образец обладал внутренней связью с бытием и
истиной, в свою очередь аналогичной образцу. Нужно, наконец, чтобы копия
создавалась посредством метода, атрибутирующего ей тот из двух противоположных
предикатов, который соответствует образцу. Прибегая ко всем этим способам,
копию можно отличить от симулякра, лишь подчиняя различие инстанциям
Одинакового, Подобного, Аналогичного и Противоположного. И, разумеется, у
Платона эти инстанции еще не распределяются так, как это произойдет в
развернутом мире репрезентации (начиная с Аристотеля). Платон кладет начало,
инициирует, развивая теорию Идеи, которая сделает возможным раскрытие
репрезентации. Но у него проявляется как раз чисто моральная мотивация:
мотивация желания исключить симулакры и фантазмы — лишь моральная. В симулякре
осуждается состояние свободных океанических различий, кочевых дистрибуций,
увенчавшейся успехом анархии — вся эта вредоносность, оспаривающая понятия
образца и копии. Позже мир репрезентации сможет более менее забыть о своем
моральном начале, моральных предпосылках. Последние, тем не менее, будут
воздействовать на различение первоначального и производного, оригинального и
последующего, обоснования и обоснованного, движущих иерархиями репрезентативной
теологии, продолжая дополнительность образца и копии.
Воспроизведение — место трансцендентальной иллюзии. У этой
иллюзии несколько форм — четыре проникающие друг в друга формы, соответствующие,
в частности, мышлению, чувственному, Идее и бытию. Действительно, мышление
одевается в "образ", состоящий из постулатов, искажающих его
применение и генезис. Кульминация этих постулатов — позиция тождественного
мыслящего субъекта как принципа тождественности понятия вообще. Произошло
соскальзывание от платоновского мира к миру репрезентации (вот еще почему мы
можем представить Платона у истока, на перепутье решения).
"Одинаковое" платоновской Идеи как образец с гарантией Блага уступило
место тождественности первоначального понятия, основанного на мыслящем
субъекте. Мыслящий субъект придает понятию его субъективные сопровождающие —
память, узнавание, самосознание. Но таким образом продлевается моральное
видение мира, предстающее в утвердившейся субъективной тождественности как
обыденное сознание (cogitatio natura untversalis). Когда мыслящий субъект
подчиняет различие тождественности понятия (даже если это синтетическое
тождество), исчезает различие в мышлении, различие мышления и мысли,
врожденность мышления, глубокая трещина Я, побуждающая его мыслить, лишь мысля
свою собственную страсть и даже смерть в чистой и пустой форме времени.
Восстановить различие в мышлении — значит развязать этот первый узел, состоящий
в представлении о различии как тождестве понятия и мыслящего субъекта.
Вторая иллюзия относится скорее к подчинению различия
подобию. Распределяющему в репрезентации подобию больше не обязательно точно
соответствовать копии или образцу, его можно определить как подобие
чувственного (разного) с самим собой, так что тождественность понятия приложима
к нему, в свою очередь получая возможность спецификации. Иллюзия принимает
следующую форму: различие с необходимостью стремится исчезнуть в покрьщающем
его качестве, тогда как неравное стремится уравняться в том пространстве, где
распределяется. Тема равенства или количественного уравнивания вторит теме
качественного подобия и ассимиляции. Мы видели, что эта иллюзия —
принадлежность "здравого смысла", дополняющая предыдущую с ее
"обыденным сознанием". Эта иллюзия трансцендентна — ведь различие
качественно и пространственно аннулируется. Но это все же иллюзия, так как
сущность различия не заключается ни в покрывающем его качестве, ни в
объясняющем его пространстве. Различие интенсивно, оно сливается с глубиной как
неопределенным неэкстенсивным spatium, матрицей неравного и различного. Но
интенсивность неощутима, это бытие самого ощутимого, где различное соотносится
с различным. Восстановить различие в интенсивности как бытие чувственного —
значит развязать второй узел, подчинявший в восприятии различие подобному,
позволяя ощутить его лишь при условии ассимиляции разного в качестве материала
тождественного понятия.
Третья иллюзия относится к негативному и способу его
подчинения различию как в виде ограничения, так и оппозиции. Вторая иллюзия уже
подготовила нас к обнаружению мистификации негативного: интенсивность предстает
вниз головой, качественно и пространственно переворачивается, а ее способность
утверждать различие нарушается образами количественного и качественного
ограничения, количественной и качественной оппозиции. Ограничения, оппозиции —
поверхностные игры первого и второго измерения, тогда как живая глубина,
диагональ, населена различиями без отрицания. Под плоским негативным существует
мир "разрозненности". Исток иллюзии, подчиняющей различие ложной
власти отрицательного, следует искать как раз не в чувственном мире самом по
себе, но в том, что действует в глубине и воплощается в чувственном мире. Мы
видели, что Идеи — истинные объективности, состоящие из дифференциальных
элементов и связей, наделенные специфическим модусом —
"проблематичным". Задача, определенная подобным образом, не означает
какого-либо игнорирования мыслящего субъекта, а также не выражает конфликт, но
объективно характеризует идейную сущность как таковую. Итак. действительно
существует
*, но его не следует см сшивать с **; оно вовсе
не бытие негативного, но бытие проблематичного: эксплетивное НЕ вместо
"нет" отрицания. именуется
таким образ потому что предшествует любому утверждению; зато оно полностью
позитивно. Идеи — задачи — позитивные множества, полные дифференцированные
позитивности, описываемые процессом взаимной полной детерминации, соотносящим
задачу с ее условиями. Факт "постановки" (и тем самым соотнесения со
своими условиями, полной детерминированности) составляет позитивность задачи.
Действительно, с этой точки зрения задача порождает предположения,
осуществляющие ее в качестве ответов в случае решения. В свою очередь, эти
предположения представляют собой утверждения, чей объект — различия,
соответствующие связям и особенностям дифференциального поля. В этом смысле мы
можем установить различие между позитивным и утвердительным, то есть между
позитивностью Идеи как дифференциальной позиции и порождаемыми ею
утверждениями, воплощающими и разрешающими ее. О последних следует сказать, что
это не просто различные утверждения, но утверждения различий в соответствии со
свойственной каждой Идее множественностью. В'качестве утверждения различия,
утверждение проистекает из позитивности задачи как дифференциальной позиции;
множественное утверждение порождено проблематичной множественостью. Самой
сущности утверждения присуща множественность, уверждение различия. Что же
касается негативного, это лишь тень, отбрасываемая задачей на произведенные
утверждения; отрицание стоит рядом с утверждением как его бессильный двойник,
свидетельствующий тем не менее о другой силе — эффективной упорной силе задачи.
Но если исходить из предположений, представляющих эти
утверждения в сознании, все переворачивается. Ведь Идея-задача по своей природе
бессознательна: она вне-предположительна, субрепрезентативна, не похожа на
предположения, представляющие порожденные ею утверждения. Если попытаться
восстановить задачу по образу и подобию предположений сознания, иллюзия
обретает плоть, тень оживает и как бы получает независимую жизнь: можно
сказать, что каждое утверждение отсылает к отрицательному, имеет
"смысл" лишь благодаря своему отрицанию, тогда как обобщенное
отрицание оказывается на месте задачи и ее . Начинается долгая история
искажения диалектики, завершенная Гегелем; она состоит в подмене игры различия
и дифференциального работой негативного. Вместо того, чтобы определяться
(не)-бытием как бытием задач и вопросов, диалектическая инстанция определяется
теперь не-бытием как бытием негативного. Дополнительность позитивного и
утвердительного, дифференциальной позиции и утверждения различия подменяется
ложным генезисом утверждения, проистекающего из негативного и подобного
отрицанию отрицания. Но, по правде говоря, это бы еще ничего, если бы не
практические импликации и моральные предпосылки подобного извращения. Мы
видели, что означает такая валоризация негативного, консервативный дух
подобного предприятия, банальность выдвинутых таким образом утверждений, то,
как в результате мы отвернулись от высшей цели, заключающейся в определении задач,
наделении их нашей способностью решать и творить. Вот почему конфликты,
оппозиции, противоречия кажутся нам поверхностными эффектами, эпифеноменами
сознания, тогда как бессознательное живет задачами и различием. История идет
путем решения задач и утверждения различий, а не отрицания и отрицания
отрицания. Это не делает ее менее кровавой и жестокой. Отрицанием живут только
тени истории; праведники же входят в нее, наделенные всей мощью устоявшегося
дифференциального, утвердившегося различия; они отсылают тень к тени, отрицают
лишь вследствие первичной позитивности и утверждения. Как говорит Ницше,
утверждение для них первично, оно утверждает различие, а негативное — лишь
следствие, отражение, удваивающее утверждение1. Вот почему настоящие революции
одновременно похожи наг праздники. Противоречие скорее не оружие пролетариата,
но способ, которым буржуазия защищает и сохраняет себя; тень, за которой
прячутся ее претензии на решение задач. Противоречия не "разрешают",
их рассеивают, берясь за задачу, которая лишь отбрасывала на них свою тень.
Негативное повсюду предстает реакцией сознания, искажением настоящего агента,
подлинного актера. Так же и философия, ограничивающаяся воспроизведением,
остается во власти теоретических антиномий сознания. Альтернатива: должно ли
различие пониматься как количественное ограничение или качественная оппозиция?
— так же лишена смысла, как альтернатива Малого и Большого. Ведь как
ограничение или оппозиция, различие несправедливо отождествляется с негативным
небытием. Отсюда еще одна иллюзорная альтернатива: либо бытие — полная
позитивность, чистое утверждение, но тогда различия нет, бытие
недифференцировано; или же бытие включает в себя различия, оно — Различие, и
есть небытие, бытие негативного. Все эти антиномии взаимосвязаны и зависят от
одной и той же иллюзии. Следует сказать, что бытие — одновременно полная
позитивность и чистое утверждение, но есть и (не)бытие — бытие проблематичного,
бытие задач и вопросов, а вовсе не бытие негативного. В действительности
происхождение антиномий таково: негативное набирает силу, когда не учитывают
сущность проблематичного и определяющую Идею множественность, а Идею сводят к
Одинаковому или тождественности понятия. Вместо позитивного процесса
детерминации в Идее вызывают к жизни процесс оппозиции противоположных
предикатов или ограничения первичных предикатов. Восстановление
дифференциального в Идее и различия в вытекающем из нее утверждании разрывает
несправедливую связь, подчиняющую различие негативному.
Наконец, четвертая иллюзия относится к подчинению различия
аналогии в суждении. Действительно, тождественность понятия еще не дает нам
правила конкретной детерминации; она предстает лишь тождественностью
неопределенного понятия, Бытия либо Я существую (того Я существую, о котором
Кант говорил как о восприятии или чувстве существования, независимого от какой-
либо детерминации). Необходимо, таким образом, чтобы последние концепты или
первые, изначальные предикаты задавались как определимые. Они узнаются по
поддерживаемой каждым из них внутренней связи с бытием: в этом смысле такие
концепты являются аналогами, или Бытие — аналог по отношению к ним,
одновременно обретающий тождественное дистрибутивного обыденного сознания и
порядкового здравого смысла (мы видели, что аналогия обладает двумя формами,
основанными не на равенстве, но на внутреннем отношении суждения).
Следовательно, обоснование репрезентации тождественностью индетерминированного
понятия; нужно, чтобы само тождество всякий раз было представлено некоторым
числом детерминируемых концептов. Такие исходные понятия, по отношению к
которым Бытие — дистрибутивное и порядковое, называются родами бытия или
категориями. Тогда, исходя из своей обусловленности, специфические производные
концепты в свою очередь могут определяться посредством метода деления, то есть
игры противоположных предикатов внутри каждого рода. Таким образом, различию
придаются две границы в двух несводимых, но дополнительных обличиях, весьма
точно указывающих на его принадлежность к представлению (Большое и Малое):
категории как априорные и эмпирические понятия; исходные определимые и
производные определенные понятия; большие роды и виды. Подобная дистрибуция
различия, целиком соотносящаяся с требованиями представления, принадлежит в
основном видению по аналогии. Но нам показалось, что такая управляемая
категориями форма дистрибуции предает и сущность Бытия (как кардинального
коллективного концепта), и сущность самих дистрибуций (кочевых, а не оседлых,
застывших дистрибуций). Ведь индивид не есть и больше не мыслится как носитель
различий вообще, когда Бытие само распределяется в застывших формах этих
различий по аналогии с сущим.
Но необходимо констатировать, что четыре иллюзии
представления деформируют повторение не в меньшей степени, чем они извращали
различие — в некоторых отношениях по сходным причинам. В первую очередь потому,
что представление не располагает каким-либо непосредственным позитивным
критерием различения повторения и порядка общности, подобия или соответствия .
Вот почему повторение представлено как полное подобие или высшее равенство.
Действительно, и это второй момент — представление взывает к тождественности
понятия как ради объяснения повторения, так и для понимания различия. Различие
представлено в тождественном понятии и тем самым сведено к просто концептуальному
различию. Повторение, напротив, представлено вне понятия как непонятийное
различие, всегда предполагающее, однако, тождественное понятие: таким образом,
повторение существует, когда вещи различаются in питеrо*, в пространстве и
времени, при одинаковом концепте. Итак, тождественность понятия в представлении
единым движением включает в себя различие и доходит до повторения. Из этого
вытекает третий аспект: очевидно, что повторение может тогда получить лишь
негативное объяснение. Действительно, речь идет об объяснении возможности
неконцептуальных различий. Или же упомянут логическую ежемоментную
ограниченность концепта, то есть относительную "блокировку", при
которой, даже учитывая продвинутое понимание понятия, ему может соответствовать
бесконечное множество вещей — ведь бесконечность понимания, делающая любое
различие концептуальным, фактически недостижима. Но предположим, что повторение
объяснено лишь исходя из относительной ограниченности нашего представления о
концепте; именно из-за такой точки зрения мы лишаемся всякой возможности
отличить повторение от простого подобия. Или же, наоборот, сошлются на реальную
оппозицию, способную естественным образом полностью заблокировать понятие, либо
с необходимостью наделяя его прямым законченным пониманием, либо определяя
порядок, внешний по отношению даже к неопределенному пониманию концепта, или же
вводя силы, противоположные субъективным сопровождающим бесконечного понятия
(память, узнавание, самосознание). Мы видели, чем три эти случая отличаются в
номинальных концептах, понятиях природы и свободы — словах, Природе и
бессознательном. Во всех этих случаях, благодаря отличию абсолютной
естественной блокировки от искусственной или логической блокировки, несомненно,
можно различить повторение и простое подобие — ведь считается, что вещи
повторяются, когда различаются исходя из абсолютно одинакового концепта. Тем не
менее, не только подобное различение, но и повторение объяснены здесь полностью
негативным образом. Нечто (речь) повторяет, потому что нечто (слова) нереально,
потому что располагают лишь номинальным определением. Нечто (природа)
повторяет, потому что нечто (материя) лишено внутреннего, потому что partes
extra partes**. Нечто (бессознательное) повторяет, потому что нечто (Я)
вытесняет, потому что нечто (Оно) лишено припоминания, узнавания и самосознания
— потому, в конце концов, что не обладает инстинктом, являющимся субъективным
сопровождающим вида как понятия. Короче, повторяют всегда исходя из того, чем
не являются или не обладают. Повторяют, потому что не слышат. Как говорил
Кьеркегор, это повторение глухого, или скорее для глухих, глухота слов, глухота
Природы, глухота бессознательного. Силы, обеспечивающие повторение, то есть
множественность объектов одного абсолютно одинакового понятия, могут быть
определены в представлении лишь негативно.
Дело в том, что, в четвертых, повторение определяется не
только по отношению к абсолютной тождественности понятия, оно само в
определенной мере должно представлять это тождественное понятие. Здесь имеет
место феномен, соответствующий аналогии в суждении. Повторение не
довольствуется умножением образцов, исходя из одного и того же концепта, оно
выводит концепт из себя, заставляя его существовать во множестве образцов hic
et nunc. Оно дробит самое тождество, подобно тому, как Демокрит дробил на атомы
и умножал Единое Бытие Парменида. Или, скорее, следствием умножения вещей
исходя из абсолютно тождественного понятия является разделение концепта на
абсолютно тождественные объекты. Состояние концепта вне себя, или бесконечно
повторяющейся части осуществляется в материи. Вот почему модель повторения
отождествляется с чистой материей как дроблением тождественного или повторением
минимума. Следовательно, с точки зрения представления у повторения есть
первичный смысл голого материального повторения, повторения чего-то одинакового
(а не просто исходя из одного и того же понятия). Все другие смыслы —
производные этой внешней модели. То есть: каждый раз, встречая вариант,
различие, маскировку, смещение, мы скажем, что речь идет о повторении, но лишь
производном, по "аналогии". (Даже у Фрейда величайшая концепция
повторения в психической жизни подчинена не только схеме оппозиций в теории
вытеснения, но и материальной модели в теории инстинкта смерти). Тем не менее,
такая внешняя материальная модель задается готовым повторением, представляя его
наблюдателю, смотрящему извне; она исключает плотность, в которой
вырабатывается и производится повторение, даже в материи и смерти. Отсюда
попытка, напротив, представить маскировку и сдвиг как составные части
повторения. Но тогда повторение совпадает с самой аналогией. Тождественность
перестает быть принадлежностью части, но, в соответствии с традиционным
значением — связи между различными элементами или связи между связями.
Физическая материя только что придавала повторению первичный смысл, а другие
ощущения (биологические, психические, метафизические...) различались по
аналогии. Теперь сама аналогия — логическая материя повторения, придающая ему
дистрибутивный смысл2. Но всегда по отношению к мыслимому тождеству,
представленному равенству, так что повторение остается концептом рефлексии,
обеспечивающим дистрибуцию и смещение терминов, перенос части — но лишь в
представлении все еще внешнего наблюдателя.
* * *
Обосновывать, значит определять. Но в чем состоит
детерминация и на что она направлена? Обоснование — операция логоса или
достаточного основания. Как таковое, оно имеет три значения. В первом значении
обоснование — Одинаковое или Тождественное. Оно располагает высшей
идентичностью, предположительно принадлежащей Идее, . Оно в первую очередь есть
то, что оно есть, и обладает тем, чем обладает. И кто же смел, если не
Смелость, добродетелен, если не Добродетель? Таким образом, обоснование должно
обосновывать лишь претензию тех, кто приходит позже, всех тех кто, в лучшем
случае, будет обладать во вторую очередь. Претензия, то есть "образ"
всегда требует обоснования, взывает к обоснованию: например, претензия людей на
смелость, добродетельность — короче, на долю, участие ( значит иметь
после). Итак, различают обоснование как идейную сущность, обоснованное как
Претендента или претензию и то, на что направлена претензия, то есть Качество,
которым обоснование обладает в первую очередь; претендент же при должном
обосновании будет располагать им во вторую очередь. Это качество, объект
претензии — различие: невеста, Ариадна. Сущность как обоснование — это
идентичное как изначально предполагающее отличие своего объекта. Действие
обоснования придает претенденту сходство с обоснованием, делает его внутренне
похожим и тем самым, при таком условии, позволяет ему приобщиться к качеству,
объекту его претензий. Говорят, что претендент похож, так как он сходен с
одинаковым; но это сходство — не внешнее сходство с объектом, но внутреннее
сходство с самим обоснованием. Чтобы обладать дочерью, нужно быть похожим на ее
отца. Различие мыслится здесь по принципу Одинакового и условия подобия. Будут
претенденты в третью, четвертую, пятую очередь, как и образы, обоснованные
иерархией внутреннего подобия. Вот почему обоснование отбирает, различает самих
претендентов. Каждый хорошо обоснованный образ или претензия называется
ре-презентацией (иконой), так как первая по порядку — все же вторая в себе по
отношению к обоснованию. В этом смысле Идея кладет начало или обосновывает мир
репрезентации. Что же до лишенных сходства мятежных образов (симулякров), они
исключаются, отбрасываются, опровергаются как необоснованные лже-претенденты.
Во втором значении, в уже утвердившемся мире репрезентации,
обоснование более не определяется посредством тождественного.
Тождество стало внутренним свойством самой репрезентации,
подобно подобию, внешней связи с вещью. Теперь тождество выражает претензию,
которую необходимо, в свою очередь, обосновать. Дело в том, что объектом
претензии является уже не различие как качество, но слишком большое или слишком
малое в различии, избыток и нехватка, то есть бесконечное. Необходимо
обосновать претензию репрезентации на завоевание бесконечного, чтобы быть
обязанным дочерью лишь самому себе и завладеть сердцевиной различия. Уже не
образ пытается завоевать различие, как кажущееся изначально включенным в
тождество, но, напротив, тождество стремится завоевать то, что в различии не
принадлежало ему. Обосновывать значит уже не класть начало репрезентации и
делать ее возможной, но придавать репрезентации бесконечность. Теперь
обоснование должно действовать внутри репрезентации, чтобы распространить ее
границы как на бесконечно малое, так и на бесконечно большое. Это действие
подчинено методу, обеспечивающему моноцентризм всех возможных центров конечной
репрезентации, совпадение всех конечных точек зрения репрезентации. Это
действие выражает достаточное основание. Последнее — не тождество, но способ
подчинить тождеству и другим требованиям репрезентации то, что ускользало от
них в различии (в его первом значении).
Оба значения обоснования объединяются в его третьем
значении. Действительно, обосновывать всегда означает складывать, сгибать,
наклонять — организовывать порядок времен года, лет и дней. Объект претензии
(качество, различие) оказывается помещенным в круг; дуги круга различаются,
поскольку обоснование вводит в качественное становление застои, мгновения,
остановки, заключенные между крайностями большего и меньшего. Претенденты
распределены вокруг подвижного круга, выигрыш каждого соответствует его
жизненным заслугам: жизнь здесь отождествляется строго с настоящим, выдвигающим
претензию на часть круга, "заключающим контракт" на эту часть, оставаясь
в проигрыше или выигрывая в соответствии с порядком большего или меньшего,
зависшего от его собственного прогресса или регресса в иерархии образов (другое
настоящее, другая жизнь заключает контракт на другую часть). В платонизме
хорошо видно, как обращение круга и распределение выигрышей, цикл и метампсихоз
образуют испытание или лотерею обоснования. Но и у Гегеля все возможные начала,
все настоящие распределяются в едином непрерывном круге того принципа, который
он обосновывает, вбирающем их в свой центр и распределяющем по окружности. А у
Лейбница сама совместимость — круг совпадения, где распределяются все точки
зрения, все составляющие мир настоящие. Обосновывать в этом третьем смысле —
значит представлять настоящее, то есть вводить и выводить настоящее в представлении
(конечном или бесконечном). Тогда обоснование предстает беспамятной Памятью или
чистым Прошлым, прошлым, которое само никогда не было настоящим, следовательно
делает настоящее преходящим; по отношению к нему все настоящие кругообразно
сосуществуют.
Обосновывать, всегда значит обосновывать представление. Но
как объяснить присущую обоснованию двусмысленность? Его как бы влечет
обоснованное им представление (в трех этих значениях) и одновременно, напротив,
притягивает потустороннее. Оно как бы колеблется между падением в обоснованное
и поглощением лишенным основы. Мы видели это на примере обоснования-Памяти: оно
само стремится к представлению в качестве бывшего настоящего, возвращению в
виде части в тот круг, который оно в принципе организует. И не является ли
наиболее общим свойством обоснования то, что организуемый им круг —
одновременно порочный круг "доказательства" в философии, где
представление должно доказать то, что доказывает его, как, например,
возможность опыта у Канта, служащая доказательством своего собственного
доказательства? Когда, напротив, трансцендентальная память прекращает свое
головокружение, предохраняет несводимость чистого прошлого от любого
проходящего в представлении настоящего, то оказывается, что это чистое прошлое
распадается иным путем, а круг, где слишком просто распределялось различие и
повторение, разрушается. Таким образом, второй синтез времени, объединявший
Эроса и Мнемозину (Эрос как искатель воспоминаний, Мнемозина как сокровище
чистого прошлого), превосходит себя или выливается в третий синтез, выявляющий
в форме пустого времени десексуализированный инстинкт смерти и сущностно
амнезийное нарциссическое Я. И как в этих иных значениях предотвратить
оспаривание обоснования силами разногласия и смещения, самого симулякра,
опрокидывающими ложные дистрибуции, лже-распределения, а также ложный круг и
лже-лотерею? Мир обоснования заминирован тем, что он стремится исключить —
всасывающим и распыляющим его симулякром. Обоснование в своем первом значении
причисляет себя к Идее, наделяя ее недостающей тождественностью, обретаемой
лишь благодаря тому, что она стремится доказать. Идея не содержит в себе
тождество, подобно тому как процесс ее актуализации не объясняется подобием.
Под "одинаковым" Идеи рокочет вся множественность. Несомненно,
описание Идеи как субстанциальной множественности, несводимой к одинаковому или
Единому, показало, каким образом достаточное основание способно порождать себя
самое, независимо от требований представления, в ходе множественного как
такового, определяя соответствующие Идеи части, связи и особенности в тройном
обличий принципа определимости, взаимоопределения и полного определения. Но на
каком же именно фоне рождается и развивается множественное основание, в какую
необоснованность погружается, какая игра, какая лотерея нового типа порождает
его особенности и дистрибуции, несводимые ко всему рассмотренному нами? Короче,
достаточное основание, обоснование удивительно коленчато. С одной стороны, оно
склоняется к тому, что обосновывает, к формам представления. Но с другой
стороны, оно уклончиво, погружается в необоснованность по ту сторону
обоснования, противящегося любым формам и не поддающегося представлению. Если
различие — невеста, Ариадна, она переходит от Тезея к Дионису, от
обосновывающего принципа к всеобщему "краху".
Ведь обосновывать, значит определять неопределенное. Но это
не простое действие. Когда дается определение, оно не ограничивается приданием
формы, информированием материалов в виде категорий. Что-то поднимается со дна
на поверхность, не обретая формы, скорее, проскальзывая между формами, —
автономное безликое существование, неформальная основа. Это дно, оказавшееся на
поверхности, называется глубиной, бездонностью. Наоборот, отражаясь в нем,
формы распадаются, любая модель рассыпается, все лики умирают; сохраняется лишь
абстрактная линия как абсолютно адекватное определение неопределеного — молния,
равная тьме; кислота, равная основанию; различение, адекватное тьме в целом:
чудовище. (Определение, не противостоящее неопределенному и не ограничивающее
его). Вот почему пары материя-форма совершенно недостаточно для описания
механизма детерминации; материя уже информирована, форма неотделима от
смоделированного species* или morphe**, система защищена категориями.
Действительно, эта пара — целиком внутри представления, она определяет его
первоначальное состояние, зафиксированное Аристотелем. Ссылки на
дополнительность силы и содержания как достаточного основания формы, материи и
их объединения — уже прогресс. Но еще глубже и опаснее пара: абстрактная линия
— бездонность, разрушающая материалы и разбивающая смоделированное. Мышление
как чистая детерминация, абстрактная линия, должно столкнуться с бездонностью
неопределенного. Неопределенность, бездонность — в то же время и свойственное
мышлению животное начало, врожденность мышления: не та или иная животная форма,
но глупость. Ведь если мышление мыслит лишь насильно, под принуждением,
оставаясь тупым, пока ничто не заставляет его мыслить, не значит ли это, что
его побуждает мыслить и существование глупости, учитывая, что оно не мыслит без
принуждения? Повторим вслед за Хайдеггером: "Нас в наибольшей мере
заставляет задуматься то, о чем мы еще не думаем". Мышление — наивысшая
детерминация, противовес глупости как адекватной ей неопределенности. Глупость
(а не ошибка) — наибольшее бессилие мышления, но и источник его высшей власти
над тем, что заставляет мыслить. Таково чудесное приключение Бувара и Пекюше,
или игра бессмыслицы и смысла3. В результате неопределенное и определение
остаются равными, не продвигаясь вперед, всегда равными друг другу. Странное
повторение возвращает их к прялке или, скорее, все той же парте на двоих.
Шестов усматривал в Достоевском выход, то есть завершение и исход из Критики
чистого разума. Позвольте нам на мгновение увидеть в Буваре и Пекюше выход из
Рассуждения о методе. Cogito — это глупость? Это с необходимостью нонсенс в той
мере, в какой само это предположение претендует на смысл. Но это и бессмыслица
(как показал Кант) в той мере, в какой определение Я мыслю претендует на
непосредственную соотнесенность с неопределенным существованием Я существую, не
придавая форму определению неопределенного. Субъект картезианского cogito не
мыслит, у него лишь есть возможность мыслить; он тупо уперся внутри этой
возможности. Ему недостает формы определимого: не специфики, не специфической
формы информации материи, не памяти, информирующей настоящее, но чистой пустой
формы времени. Пустая форма времени вводит, учреждает Различие в мышление,
исходя из которого мыслится различие неопределенного и определения. Оно
располагает по обе стороны от себя Я, расколотое абстрактной линией, и
пассивный мыслящий субъект, вышедший из созерцаемой им бездонности. Оно
побуждает мышление мыслить, ведь мышление мыслит лишь посредством различия, вокруг
этой точки исчезновения. Различие, или форма определимого, заставляет работать
мысль, то есть механизм неопределенного и определения в целом. Подобно
живописи, теория мышления нуждается в революционном переходе от репрезентации к
абстрактному искусству; таков предмет теории мышления вне образности.
Репрезентация, особенно доведенная до бесконечности,
пронизана предчувствием бездонного. Но становясь бесконечной, чтобы взять на
себя различие, она представляет бездонное как совершенно недифференцированную пропасть,
универсальность без различия, безразличное черное ничто. Ведь репрезентация
сначала соединила индивидуацию с формой Я и материей мыслящего субъекта.
Действительно, Я для нее — не только высшая форма индивидуации, но и принцип
узнавания и идентификации любого индивидуального суждения, направленного на
вещи: "Все тот же воск..." Репрезентация требует, чтобы каждая
индивидуальность была личной (Я), а каждая особенность — индивидуальной
(Мыслящий субъект). Итак, там где перестают говорить Я, прекращается и
индивидуация, а там, где кончается индивидуация, кончается и всякая возможность
особенного. Исходя из этого, лишенное основы вынуждены представлять как
лишенное всякого различия — ведь у него нет ни индивидуального, ни особенного.
Это еще заметно у Шеллинга, Шопенгауэра, даже первого Диониса из Рождения
трагедии: их лишенное основы не переносит различия. Между тем мыслящий субъект
как пассивный мыслящий субъект—лишь одно из событий, происходящих в
предварительных полях индивидуации: он воспринимает и созерцает факторы
индивидуации такого поля и формируется в точке пересечения их рядов.
Аналогично, Я как треснувшее Я пропускает все Идеи, определенные своими
особенностями, в свою очередь предваряющие поля индивидуации.
Индивидуация как индивидуирующее различие — до-Я,
до-мыслящий субъект в той же мере, в какой особенность как дифференциальная
детерминация доиндивидуальна. Мир безличных индивидуаций и доиндивидуалъных
особенностей — таков мир Безличного, или "их", несводимый к
повседневной банальности; напротив, это мир, где готовятся встречи и
пересечения, последний лик Диониса, истинная природа глубинного и бездонного,
превосходящая репрезентацию и вызывающая симулякры. (Гегель упрекал Шеллинга за
погружение в безразличную ночь, где все кошки серы. Но когда в усталости и
тоске нашего необразного мышления мы шепчем "о, кошки", "они
преувеличивают" и т. д., по спине у нас так и бегают мурашки предчувствия
различий; тьма эта столь дифференсирована и дифференсирующа, хотя и не
идентифицирована, едва или вовсе не индивидуирована; столько различий и
особенностей агрессивно распределяются; столько симулякров встают в этой ночи,
ставшей бессонной, чтобы составить мир "безличного" и
"их")4. Необоснованность лишена различий, хотя и кишит ими — такова
крайняя иллюзия, внешняя иллюзия репрезентации как результат всех внутренних
иллюзий. И что такое Идеи с их учреждающей множественностью, как не муравьи,
вползающие и выползающие из трещины Я? Симулякр — это система, в которой
различное соотносится с различным посредством самого различия. Такие системы
интенсивны; они глубинно укоренены в сущности интенсивных количеств,
коммуницирующих посредством различий. Наличие условий подобной коммуникации
(малое различие, близость и т. д.) должно побудить нас уверовать не в предварительное
условие подобия, но лишь в частные свойства интенсивных количеств как
делящихся, но не делящихся без изменения сущности в соответствии со
свойственным им порядком. Что касается подобия, оно представляется нам
результатом функционирования системы, подобно "эффекту", который
ошибочно принимают за причину или условие. Короче, систему симулякра необходимо
описывать посредством понятий, изначально кажущихся совершенно отличными от
категорий репрезентации: 1) глубина, spacium, где образуются интенсивности; 2)
формируемые ими расходящиеся ряды, очерченные ими поля индивидуации (факторы
индивидуации); 3) связывающий их "темный предшественник"; 4)
соединения, внутренние переклички, последующие вынужденные движения; 5)
учреждение в системе пассивных мыслящих субъектов и субъектов-личинок, а также
формирование чистых пространственно-временных динамизмов; 6) качества и
пространства, виды и органы, формирующие двойную дифференсиацию системы и
перекрывающие предыдущие факторы; 7) центры упаковки, свидетельствующие, тем не
менее, о стойкости этих факторов в развернутом мире качеств и пространств.
Система симулякра утверждает расхождение и смещение; единственное соединение,
единственное совпадение всех рядов — поглощающий их бесформенный хаос. Ни у
одного ряда нет преимущества перед другими, ни один не обладает тождестовом
образца либо подобием копии. Ни один не противостоит другому и не аналогичен
ему. Каждый состоит из различий и коммуницирует с другими посредством различий
различий. Венчающие анархии заменяют иерархии репрезентации; кочевые
дистрибуции — оседлые дистрибуции репрезентации.
Мы видели, каким образом эти системы являются местом
актуализации Идей. Идея в этом смысле не едина и не множественна: это
множественность, состоящая из дифференциальных частей, дифференциальных связей
между частями и особенностей, соответствующих этим связям. Три измерения —
части, связи и особенности — составляют три аспекта множественного основания:
определяемость или принцип количественности, взаимоопределение или принцип качественности,
полная детерминация или принцип потенциальности. Все три проецируются на
идеальное темпоральное измерение постепенной детерминации. Следовательно,
существует эмпиризм Идеи. В самых разных случаях мы должны задаться вопросом,
действительно ли перед нами идеальные элементы — нефигуративные,
нефункциональные, но взаимоопределяемые в системе дифференциальных отношений
(нелокализуемые мыслительные связи). Например: являются ли таковыми физические
частицы, и какие именно? относится ли это к биологическим генам? к фонемам? Мы
также должны спросить себя, какая дистрибуция особенностей, какое распределение
особенных и регулярных, примечательных и обычных точек соответствует ценности
отношений. Особенность — исходная точка ряда, распространяющаяся на все обычные
точки системы вплоть до приближения к другой особенности; последняя порождает
другой ряд, то сходящийся, то расходящийся с первьм. Идея обладает силой
утверждения расхождения, устанавливает своего рода перекличку между
расходящимися рядами. Вероятно, для самой философии понятия особенного и
регулярного, примечательного и обычного имеют гораздо большее онтологическое и
эпистемологическое значение, чем понятия истинного и ложного, соотносящиеся с
представлением; ведь то, что называют смыслом, зависит от различения и
дистрибуции вспыхивающих точек в структуре Идеи. Таким образом, постепенная
определимость самой Идеи связана с действием взаимоопределения с точки зрения
связей и полным определением с точки зрения особенностей. Это действие
дифференциального в Идее; оно пронизывает Идею как множественность, формируя
метод речи-заменителя (им искусно пользовался Лейбниц, хотя и подчинял его
нелигитимным условиям сходимости, еще свидетельствующим о давлении требований
представления).
Определенная таким образом Идея совершенно лишена
актуальности. Это чистая виртуальность. В виртуальных множественностях Идей
сосуществуют все дифференциальные связи в силу их взаимоопределения, все
распределения особенностей в силу их полной детерминации, в соответствии с
присущим им порядком. Но Идеи в первую очередь воплощаются в полях
индивидуации: интенсивные ряды факторов индивидуации упаковывают мыслительные,
сами по себе доиндивидуальные особенности; переклички между рядами задействуют
идеальные связи. И здесь также Лейбниц чрезвычайно проницательно подметил и
показал, что индивидуальные сущности формируются на фоне этих связей и
особенностей. Затем Идеи актуализуются в видах и частях, качествах и
пространствах, покрывающих и распаковывающих поля индивидуации. Дифференциальные
связи генов образуют вид, подобно тому как актуализированные доиндивидуальные
особенности формируют органы и протяженность тела. Следует тем не менее
подчеркнуть абсолютное условие несходства: вид или качество не похожи на
актуализируемые ими дифференциальные связи, а органы несходны с особенностями.
Сходны возможное и реальное, но вовсе не виртуальное и актуальное. Подобно
тому, как Идея несводима к тождеству и не обладает какой-либо тождественностью,
воплощение и актуализация Идеи не прибегают к сходству и не могут рассчитывать
на подобие.
Если действительно оба аспекта дифференсиации образованы
видами и органами, качествами и пространствами, или, скорее, спецификацией и
расчленением, квалификацией и объемом понятий, то можно сказать, что Идея
актуализируется посредством дифференсиации. Актуализироваться для нее значит
дифференцироваться. Таким образом, сама по себе, в своей виртуальности, она
совершенно недифференсирована. Тем не менее, она вовсе не индетерминирована:
напротив, она полностью дифференцирована. (В этом смысле виртуальное — вовсе не
смутное понятие; оно обладает полной объективной реальностью; оно вовсе не
совпадает с возможным, которому недостает реальности. Итак, возможное — модус
тождественности понятия в представлении, тогда как виртуальное — модальность
дифференциального внутри Идеи). Необходимо придать самое существенное значение
"разделительной черте" ц/с как символу Различия: дифференцировать и
дифференсировать. Система в целом, осуществляющая воплощение и актуализацию Идеи,
должна быть выражена комплексным понятием "(неди)-дифференц/сиация".
У каждой вещи есть как бы две непарные, асимметричные и несхожие
"половины" — обе половины Символа, каждая из которых, в свою очередь,
делится надвое: мыслительная половина, погруженная в виртуальное, состоит, с
одной стороны, из дифференциальных связей, с другой — из соответствующих
особенностей; актуальная половина состоит, с одной стороны, из актуализирующих
эти связи качеств, с другой — из частей, актуализирующих эти особенности.
Стыковку двух этих больших несхожих половин обеспечивает индивидуация. Вопрос о
ens omni modo determinatum следует поставить так: в Идее вещь может быть
полностью детерминирована (дифференцирована), и все же испытывать нехватку
детерминаций, составляющих актуальное существование (она недифференсирована,
еще даже не подверглась индивидуации). Если мы называем "отчетливым"
полностью дифференцированное состояние Идеи, а формы количественной и
качественной дифференциации — "ясными", то должны отказаться от
правила пропорциональности ясного и отчетливого:
Идея сама по себе отчетливо-темная. И тогда она —
дионисийская (в отличие от ясного-и-отчетливого аполлоновского представления) в
своей сохраняемой и охраняемой темной зоне; в недифференцированности, которая
тем не менее прекрасно дифференцирована; в доиндивидуальном, являющемся при
этом особенным. Ее непроходящее опьянение — темное отчетливое, двойной цвет,
которым философ изо всех сил дифферецированного бессознательного окрашивает
мир.
Усматривать в задачах промежуточное субъективное состояние,
через которое должно пройти наше фактически ограниченное познание — ошибка. Эта
ошибка освобождает отрицание, искажает диалектику, подменяя (не)-бытие задачи
не-бытием негативного. "Проблематичное" — состояние мира, измерение
системы и даже ее горизонт, очаг: оно указывает именно на объективность Идеи,
реальность виртуального. Задача как таковая полностью детерминирована, ей
свойственна дифференцированность в той мере, в какой ее соотносят с полностью
позитивными условиями — хотя она еще и не "решена" и тем самым
остается недифференсированной. Или, скорее, она решена, как только поставлена и
определена, но все же объективно сохраняется в порожденных ею решениях,
сущностно отличаясь от них. Вот почему метафизика дифференциального исчисления
обретает свое истинное значение, уходя от антиномии конечного и бесконечного в
воспроизведении ради появления в Идее в качестве первого принципа теории задач.
Такое состояние Идей-задач со множеством сосуществующих разновидностей,
детерминациями частей, дистрибуциями подвижных особенностей и формированием
вокруг последних идейных рядов мы назвали озадаченностью. Слово
"озадаченность" означает здесь вовсе не состояние сознания. Мы
называет усложнением состояние хаоса, удерживающего и включающего все актуальные
интенсивные ряды, соответствующие воплощающим их и утверждающим расхождение
идейным рядам. Хаос также вбирает в себя бытие задач, придавая всем
формирующимся в нем системам и полям устойчивую ценность проблематичного. Мы
называем импликацией состояние интенсивных рядов как коммуницирующих
посредством различий, перекликающихся при формировании полей индивидуации.
Каждый ряд "имплицирован" другими, которые в свою очередь
имплицированы им; они составляют "упаковывающее" и "упакованное",
"решающее" и "решенное" системы. Наконец, мы называем
экспликацией состояние качеств и пространств, покрывающих и распаковывающих
систему между основными рядами: здесь вырисовываются дифференсиации,
интеграции, определяющие конечное решение в целом. Но такие центры упаковки все
еще свидетельствуют о стойкости задач, или об устойчивости ценностей импликации
в ходе их объяснения и решения (репликации).
Мы видели это в психических системах применительно к
Другому. Другой не совпадает с имплицированными в систему факторами индивидуации,
но в какой-то мере "представляет", замещает их. Действительно, среди
распакованных качеств и пространств воспринимаемого мира он упаковывает,
выражает возможные миры, не существующие вне своего выражения. Тем самым он
свидетельствует об устойчивых ценностях импликации, придающих ему сущностную
функцию в представляемом мире восприятия. Ведь если Другой уже предполагает
организацию полей индивидуации, он является при этом условием нашего восприятия
в этих полях различимых объектов и субъектов; мы воспринимаем их как индивидов
— в различных отношениях узнаваемых, идентифицируемых. То, что Другой —
собственно говоря никто, не вы и не я, означает, что это — структура, которой в
различных мирах восприятия просто соответствуют разные термины: я для вас в
вашем мире, вы для меня — в моем. Но недостаточно видеть в другом особую
специфическую структуру мира восприятия вообще; на самом деле это структура,
обосновывающая и обеспечивающая самое функционирование этого мира в целом. Ведь
понятия, необходимые для описания этого мира — форма-содержание,
сторона-целостность объекта, глубина-длина, горизонт-очаг и т. д. — были бы
пусты и неприменимы, если бы не было Другого, выражающего возможные миры, где
то, что (для нас) остается в глубине, одновременно пред-воспринимается или
подразумевается как возможная форма, или глубина, как возможная длина и т. д.
Выделение объектов, переходы как разрывы, переход от одного объекта к другому,
факт наличия чего-то имплицированного, всегда требующего дополнительного
объяснения, раскрытия — все это оказывается возможным лишь благодаря
структуре-другому и ее перцептивной выраженности. Короче, структура-другой
обеспечивает индивидуацию воспринимаемого мира. Не Я, не мыслящий субъект —
они, напротив, нуждаются в этой структуре для восприятия в качестве
индивидуальностей. Дело происходит так, как будто Другой вводит факторы
индивидуации и доиндивидуальные особенности в границы объектов и субъектов,
которые теперь подлежат репрезентации как воспринятые или воспринимающие. В
такой степени, что для нахождения факторов индивидуации в интенсивных рядах и
доиндивидуальных особенностях, представленных в Идее, нужно пройти этот путь в
обратном направлении и, отталкиваясь от осуществляющих структуру-другой
субъектов, вернуться к самой этой структуре, то есть постичь Другого как не
являющегося Никем, потом пойти еще дальше, пройти изгиб достаточного основания,
достичь тех областей, где структура-другой уже не работает, вдали от
обусловленных ею объектов и субъектов, чтобы позволить особенностям развернуться,
распределиться в чистой Идее, а факторам индивидуации —разместиться в чистой
интенсивности. В этом смысле, действительно, мыслитель неизбежно одинок, он —
солипсист.
Откуда же берутся Идеи, их многообразные связи и дистрибуции
особенностей? Здесь мы снова идем по дороге, делающей поворот, где
"разум" погружается в потустороннее. Первопричина всегда
отождествлялась с божественной одинокой игрой. Но играть можно по-разному,
человеческие коллективные игры не похожи на эту божественную одинокую игру. Мы
можем по многим признакам противопоставить два вида игры, человеческий и
идеальный. Во-первых, человеческая игра предполагает наличие предшествующих
категорических правил. Далее, в результате таких правил определяется
вероятность, то есть "гипотезы" проигрыша и выигрыша. В-третьих, эти
игры никогда не утверждают случайность в целом, но, напротив, дробят ее,
стремясь каждый раз избежать случайности, исключить из нее последствие хода, с
необходимостью связывая тот или иной выигрыш либо проигрыш с гипотезой. Вот
почему, наконец, человеческая игра прибегает к оседлым дистрибуциям:
действительно, категорическое предварительно правило играет роль инварианта
Одинакового, обладая метафизической и моральной необходимостью; оно подводит
под него противоположные гипотезы, соответствующие численно различающимся рядам
ударов, бросков, метаний, производящим дистрибуцию этих гипотез; а следствия,
результаты ходов распределяются согласно последствиям, следуя гипотетической
необходимости, то есть осуществленной гипотезе. Такова оседлая дистрибуция с
закрепленным разделением распределенного в соответствии с долями, определенными
согласно правилу. Этот человеческий, ложный прием игры не скрывает своих
предпосылок: это моральные предпосылки, гипотеза наличия Добра и Зла; игра же —
обучение нравственности. Образец такого рода плохой игры — пари Паскаля с его
способом дробления случайности, раздачи ее кусков ради распределения способов
человеческого существования согласно никогда не подвергающемуся сомнению
неизменному правилу существования Бога. Но от платоновской лотереи до
лейбницевской шахматной игры в О глубинном происхождении вещей присутствует все
та же концепция игры, целиком вписанная в систему необходимого, гипотетического
и гипотетической необходимости (категорический или аподиктический принцип,
гипотеза, следствие). Эта игра уже сливается с применением репрезентации,
представляет все ее элементы, высшее тождество принципа, оппозицию гипотез,
подобие различных числовых бросков, пропорциональность соотношения следствия и
гипотезы.
В мире представления нам труднее всего понять, невозможно
применить совершенно другую, божественную игру, о которой, быть может, говорит
Гераклит, Малларме упоминает с таким религиозным страхом и раскаянием, а Ницше
— столь решительно5. Во-первых, нет предсуществующего правила, игра идет по
собственному правилу. В такой мере, что каждый раз случайность в целом
единовременно утверждается необходимо победным ударом. Ничто не исключается из
игры: следствие вовсе не изымается из случайности посредством гипотетической
необходимости, якобы связывающей его с определенным фрагментом; напротив,
следствие адекватно случайности в целом, удерживающей и подразделяющей все
последствия. Тогда уже нельзя говорить, что различные ходы численно различимы:
каждый необходимо победный ход влечет за собой воспроизведение броска по
другому правилу, вновь выделяющему все свои следствия из последствий
предыдущего.
Каждый раз различные ходы различаются не численно, но
формально, так как различные правила — формы одного и того же онтологического
броска, единого во всех случаях. И различные последствия распределяются уже не
согласно дистрибуции осуществляемых ими гипотез, но самостоятельно, в открытом
пространстве единственного, неразделимого броска: вместо оседлой дистрибуции —
бродячая. Вместо раздробленной, ограниченной, надломанной усилиями людей игры —
чистая Идея игры как таковой. (Какая человеческая игра ближе всего к такой
одинокой божественной игре? Как говорит Рембо, ищите X, произведение
искусства). Итак, у представленных в Идее изменений связей и дистрибуций
особенностей нет иного источника, кроме такого рода формально отчетливых правил
единого онтологического броска. Это точка, где первопричина оборачивается
отсутствием истока (в вечно смещенном круге вечного возвращения).
Алеаторическая точка всегда одинаково перемещается по всем игральным костям.
Разные броски, изобретающие собственные правила, делающие единственный ход,
наделенный множеством форм и вечным возвращением — это вопросы-императивы,
предполагающие один единственный вечно неудовлетворительный ответ, оставляющий
их открытыми. Они движут идеальными задачами, чьи связи и особенности
определяют. Посредством подобных задач они вызывают последствия, то есть
дифференсированные решения, воплощающие связи и особенности. Таков мир
"воли": между случайными утверждениями (решающие вопросы-императивы)
и возникшими итоговыми утверждениями (случаи окончательных решений или
резолюций) разворачивается позитивность Идей в целом. Вместо соотношения
гипотетическое-категоричное — проблематичное-императивное; вместо пары
Одинаковое-представление — различие и повторение. Жребий брошен против неба, со
всей силой смещения алеаторической точки и императивных точек, подобных
молниям, образующих на небесах идеальные созвездия-задачи. Они падают на землю
со всей силой победоносных решений возвратного броска. Это игра на двух столах.
И как же не быть трещине на границе, на стыке столов? Как узнать на первом —
самотождественное субстанциальное Я, на втором — себе подобный континуальный
мыслящий субъект? Исчезло тождество игрока, а также подобие расплачивающегося
за последствия и воспользовавшегося ими. Трещина, стык — форма пустого времени,
Вертел, на который нанизываются случаи. С одной стороны, лишь разбитое этой
пустой формой Я. С другой — только пассивный, навсегда распавшийся в пустой
форме мыслящий субъект. Расколотому небу вторит разбитая Земля. "О небо
надо мною, ты чистое! Ты — бездна света!... — что ты — паркет для божественных
случаев, что ты — божественный стол для божественных костей и игроков в
кости!"6. На что отвечают с другого стола: "Если я когда-либо за
божественным столом земли играл в кости с богами, так что земля содрогалась и
трескалась и выбрасывала огненные потоки, — ибо земля есть божественный стол, дрожащий
от новых творческих слов и божественных ударов..." Тем не менее ни
расколотое небо, ни разбитая земля не переносят негативного, исторгают его
через то, что раскалывает или разбивает их, выталкивают все формы отрицания,
представляющие именно нечестные игры —"Вам не удалось метание. Но, что из
этого! Вы игроки в кости. Вы не научились играть и насмехаться так, как нужно
играть и насмехаться!"
Мы постоянно предлагали дескриптивные понятия — описывающие
актуальные ряды либо виртуальные Идеи, или же ту бездонность, из которой все
проистекает. Но: интенсивность-подключение-резонанс-вынужденное движение;
дифференциал и особенность; компликация-импликация-экспликация;
дифференциация-индивидуация-дифференсиация; вопрос-задача-решение и т. д. вовсе
не образуют перечень категорий. Открытие списка категорий в принципе — тщетная
претензия; можно сделать это фактически, но не принципиально. Ведь категории
принадле
Назад
|
 |